Встревоженная Августа кое-как натащила на себя свое старое платье и отправилась разбудить Кирилла Кирилловича; сперва тихонько постучала в дверь, потом просунула в темный кабинет половину головы своей и сказала: "Барин! А барин!.."
Доктор быстро приподнялся и, не понимая, в чем дело, осторожно проговорил: "Войди сюда!"
-- Барин, ваше дитя совсем умирает: в жару так и мечется... ради бога, встаньте!
Вавилонов вскочил, схватил халат, и слышно было в темноте, как босые пятки его сначала ударились в пол и как потом стал он ногами отыскивать свои туфли.
-- Зажги свечу! Свечу скорей! -- сказал он Августе.
Августа, щуря глаза, принесла свечку и вышла.
Давно уже физиономия почтенного доктора не была так встревожена и давно уже волосы его так страшно не торчали во все стороны, как в ту минуту, когда он щупал пульс и голову своего Илюши. Ясно, как трижды три -- девять, понял великий психолог, что маленький сынок его лежит в горячке. "Ах ты господи! Этого только недоставало!"-- проговорил он, сморщив лоб и всплеснув руками. В этом восклицании был явный испуг потерять ребенка.
-- Что с Тобой, а?.. А?.. Хочешь пить, а?-- повторял доктор, нагибаясь к сыну.
Илюша несвязано бредил:
"Весна... пук!.. мальчики... не пускайте мальчиков!" -- и так далее.
Не стану вам рассказывать, чем и как лечили бедного Илюшу; скажу только, что после трехнедельной страшной болезни, в продолжение которой Кирилл Кириллович похудел и пожелтел, Илюша выздоровел: да, мои добрые читатели, выздоровел -- я не могу рассчитывать на ваше сочувствие трогательным описанием его кончины -- он выздоровел -- и даже, казалось, надолго потерял совершенно память о том, что было до его болезни. Однажды только, когда Августа, слабого и бледного, вывела его в гостиную, он вспомнил, что статуи нет, и сказал сам, что это он разбил ее.
-- Что за беда! Папенька хочет заказать новую, еще лучше. Посмотрели бы вы, какие статуйки мужики носят да продают,-- утешала ребенка Августа.
"Как это заказать!"-- подумал Илюша; но слабая голова его не долго трудилась над решением этого странного для него вопроса. Майское солнце светило в окна, канарейки пели; Кирилл Кириллович, прихлебывая кофе, сидел у себя в кабинете и через растворенную дверь косо поглядывал на Августу...
На днях я сам видел Илюшу; я встретил его на Васильевском острове, около Благовещенского моста; белоглазая шведка вела его за руку. Я спросил ее: куда вы?
-- У меня на пароходе брат буфетчик, к нему идем,-- отвечала Августа.
Августа похорошела; Илюша вырос вершка на два, но все такой же худенький и бледный.
Где-то теперь гуляет его фантазия? И что из него выйдет, когда он вырастет? Случайно ли остался он жив или судьба к чему-нибудь порядочному сберегла его? Бедный мальчик! Что, если когда-нибудь жизнь отмстит тебе за разбитую статую...
Рассказ
Какая длинная и неуклюжая была у меня комната! Как теперь помню, стены ее были оклеены бумажными обоями, которые местами я отодрал из любопытства, чтоб увидеть, нет ли там еще каких узоров. Старинные обои с наляпанными купидонами, которых существование я открыл под двумя слоями наклеенных цветных бумажек, в особенности доставили мне такое удовольствие, что я замышлял ободрать все свою комнату точно так же, как я ободрал ее около своей кровати. Налево дубовая дверка в диванную, над которой в виде окна просвечивается полукруглое решетчатое отверстие; направо другая дверь -- в девичью. Окно глядит на двор. В углу помещается стол с моими книгами; к этому столу высокой спинкой примыкает кровать моя, покрытая летним одеялом из разноцветных ситцевых квадратиков.
Уже август, а какие жаркие ночи!
Няня. Арина с вечера имеет обыкновение опускать окно и уносить подставку, чтоб я ночью не смел поднимать его: матушка моя боится, чтоб ночной ветер не простудил меня; но в июле я и без подставки мог поднимать нижнюю половину рамы, подпирать ее четырьмя толстыми французскими лексиконами Татищева, продевать голову на двор и, жадно дыша прохладой лунной ночи, прислушиваться к шепотливому бреду двух дремучих, насупившихся лип, помещавшихся между колодезным колесом и решеткой сада.
Утром, когда старик Михалыч приходит будить меня, я тяжело просыпаюсь, медлю одеваться, и недовольные глаза мои глядят на портрет моего прадеда, в красном кафтане, с пудрой на зачесанных волосах и с тростью в руке; счастливый прадед смотрит на меня с пыльной стены и вечно улыбается. В полчаса я должен умыться, богу помолиться, чаю напиться и в школу отправиться.
Мне уже четырнадцать лет, и я не считаю себя ребенком! Я уже не то, чем я был когда-то в старину, когда мне было девять лет. Няня Арина, девушка лет пятидесяти, уже давно перестала мне сопутствовать: я уже давно не даю ей разувать себя. Михалыча я беру в провожатые только по вечерам и потому только, что меня без Михалыча никуда не пускают; но я предчувствую, что и это скоро кончится; конечно, в баню я не пойду один ни за какие сокровища в мире; но я не трус и домовым не верю.
Бывшая моя няня, Арина Трофимовна, по-прежнему любит изразцовую лежанку, которая, по несчастью, находится в моей длинной комнате, а именно в углу, около дверей, ведущих в девичью, и -- что всего досаднее, по-прежнему любит, сморщившись, читать мне наставления.
Матушки я не так боюсь; но дядя мой, который живет у нас,-- боже избави! Не то чтоб он был злой человек, напротив, трудно вообразить себе человека, до такой степени доброго; но когда он выпьет,-- ходит по всему дому, машет трубкой и если не ворчит себе под нос, то непременно, того и гляди, к чему-нибудь привяжется или так придет, смотрит, покачивается и ничего не говорит.