Стихотворения Поэмы Проза - Страница 159


К оглавлению

159

   -- Так и быть -- оставлю.

   -- О, ну, хорошо, оставь! -- сказал он с расстановкой, все соображая и разглядывая количество страниц.-- Хорошо, оставь; а ты-то как же?

   -- Я как-нибудь.

   -- Урок-то знаешь ли?

   -- Знаю, -- сказал я и покраснел, потому что солгал бессовестнейшим образом.

   В десятом часу Вася проводил меня за ворота, и я поехал ужинать.

   Целый вечер, пока я не заснул, мне все мерещилась хорошенькая головка сестры моего приятеля; казалось мне, что таких милых лиц я и во сне не видывал. Наяву действительно приходилось мне мало видеть хорошеньких: все знакомые моей матери были по большей части дамы пожилые, с большими ридикюлями в руках, с довольно объемистыми животами и в капотах, иные нюхали табак, иные при встрече с моей матерью восклицали: "Ах, мать моя! Сто лет -- сто зим!" Если у всех этих барынь и были дочки, они к нам не возили их: вероятно, побаивались моего любезного дядюшки, на которого городские сплетницы наплетали то, чего и не было.

   На другой день в классе я был вызван учителем и, как говорится, ни в зуб толкнуть.

   -- Есть ли у вас книга? -- спросил меня учитель.

   -- Есть, -- отвечал я шепотом, смиренно опустив голову.

   Вася Хохлов смотрел на меня исподлобья, краснел и дулся,

   -- Ступайте, -- сказал мне учитель и поставил прескверный балл в виде обруча.

   Хохлов после класса подошел ко мне, шатнул головой и сказал:

   -- Что ж ты вчера соврал? Приходи хоть завтра! еще страниц двадцать авось успею переписать, а не то и сам зайду к тебе.

   -- Нет, лучше ты не заходи! Я сам приду к тебе,-- сказал я, оглядывая разнокалиберную толпу моих товарищей с затаенным стыдом и с той улыбкой, какие обыкновенно появляются на молоденьких, сконфуженных лицах после маленького несчастья. Сердце мое ныло, самолюбие было оскорблено. Чтоб как-нибудь утешить это самолюбие, я внутренне стал уверять себя, что урок мой не выучен не потому, что я был ленив, и не потому, что я книгу отдал, но не выучил я его с целью, точно так же, как и книгу свою отдал с умыслом, а именно: с тем будто бы умыслом, чтоб придраться к случаю вторично побывать у Васи и увидеть сестру его.

   -- Итак, Вася,-- сказал я, догнав его у ворот, по выходе из школы, -- завтра я постараюсь непременно завернуть к тебе. Кланяйся отцу, да уж и сестре своей кстати кланяйся!

   Так начались мои посещения и моя дружба с Васей, которая, сказать по правде, проистекала не совсем из чистого источника, а именно из нелепой фантастической любви моей к сестре его -- Груне. В этом, конечно, я самому себе не сознавался, потому что в четырнадцать лет подобное сознание никогда почти не приходит в голову.

   Скоро все Хохловы стали смотреть на меня, как на друга Васи. Отец его или не обращал внимания на мое присутствие, или, подпоясавшись, приходил посидеть на кровати сына и молча, с каким-то напряженным участием слушал, бывало, как мы долбим урок или друг друга экзаменуем. Глуп ли был отец его или просто молчалив -- не знаю. Со мной он ни разу не разговаривал, только по целым часам пристально меня рассматривал. На груди он носил какой-то пластырь; одно ухо его было заткнуто шерстью, и белки глаз неприятно поражали меня краснотой своей. Слышал я от кого-то, что он был управляющим на чьей-то фабрике, где, вероятно, и засорил глаза. Незаметно было, чтоб он занимался хозяйством: все справляла его рябая работница, и, полагаю, какая-нибудь дальняя его родственница, потому что он не нанимал ее. Главой семейства казался товарищ мой, Вася, на которого сам отец глядел с каким-то безотчетным уважением. На нем, очевидно, покоились все его надежды в будущем. Кажется, Вася понимал это, а потому и был у нас первым учеником по списку. У Труни летом была своя особенная горенка. Около кухонной стены, из сеней, шла на чердак лестница и заворачивала к ней в светелку. Страшно хотелось мне когда-нибудь заглянуть туда! Редко, очень редко я заставал ее у брата или у отца в комнате: вечно на воздухе, или сидит на крылечке с иглой в руках и работает, или в саду гуляет и грызет тыквенные семечки, или сидит у ворот пригорюнившись и смотрит в поле. Раз я собрался с духом и мимоходом спросил ее:

   -- Что вы делаете?

   -- Платочки подрубаю.

   -- Кому платочки?

   -- Чужим.

   -- Вы читать умеете?

   -- Книжки читать умею.

   -- Кто ж вам книжки дает?

   -- Да я у нашего жильца беру.

   -- Какой жилец?

   -- Постоялец наш.

   "Какой это постоялец?" -- подумал я, но отложил нескромный свой вопрос до другого времени.

   Груня, несомненно, была старше меня годом или даже двумя годами. Как мне вам описать ее -- не знаю.

   Образ этой девушки является передо мною, окруженный каким-то туманным облаком. Помню, она была невысока, ростом невеличка, как выражается одна русская простонародная песня. Глаза у нее темно-серые с блеском, как надломленный свинец. Тонкие собольи бровки, тупой, но прямолинейный носик и губки -- странные губки! Когда она была задумчива, по ним иногда пробегало какое-то судорожное движение. Невольно как-то в эту минуту хотелось спросить ее: что у тебя на сердце? Цвет лица ее был смугло-бледный; это не была прозрачная смуглота южной красавицы, эта смуглота скорее походила на русский загар, который, однако же, вместо того чтоб окрасить нос и щеки, разлился по лицу ее ровной и нежной тенью.

   После этого краткого описания можете сами судить, как я влюбился. Я стал наяву бредить. Мечты мальчика -- те же сны. Вообразилось мне, что я могу быть женихом хорошенькой Груни. В этом возрасте первоначального понимания романов и полного непонимания жизни любовь не есть любовь в том смысле, в каком понимают ее в юности или вообще в позднейшие годы.

159