-- Что за беда, что я без обеда, лишь бы вы не сердились. Был у меня голод, да, право, и тот совсем прошел, есть совсем не хочется.
-- Ну, как это можно, чтоб не хотелось есть! -- подхватила Арина, стоя у окна и штопая чулок.-- Как это можно! И-и-их, барин, барин! Пойду-ка я да принесу чего-нибудь, так лучше будет дело-то.
Матушка на это не сказала ни слова, из чего я заключил, что действительно закусить чего-нибудь не мешало бы.
Вдруг слышу, по коридору поспешными шагами идет дядя мой; ходить так проворно не было у него в обычае; сердце мое забилось тревожным предчувствием. Дверь отворилась, споткнувшись на пороге и весь запыхавшийся, вошел он в комнату, крича:
-- Где он?
Увидал меля, схватил меня за ухо, и ну его драть.
-- Вот... вот... вот... вот, вот тебе, вот тебе, вот!
Зазвенело в ушах моих. Я вскрикнул, залился слезами, кровь прилила мне к лицу, рыдания захватили горло.
-- За что вы его?-- спросила матушка.
-- Негодяй! Именно... вы, сестра... именно ничего не знаете... Его надо в руки взять: отпрашивается в гости и возит каких-то девчат гулять с собой. Именно, именно сейчас мне кучер сказывал. Вот, сами посмотрите, как лошадей изморил... Сами вон взгляните, именно.
И он подвел мать мою к окошку и указал ей, как по двору кучер лошадей проваживал.
Никогда еще не видал я доброго дяди моего в припадке такого сильного гнева. Наконец высказанное им на мой счет было так низко, так грубо и несправедлив во, что я перестал плакать и посмотрел на всех, меня окружающих, как бы спрашивая их, верят ли они словам его? Увы! Мне казалось, что ему все поверили.
Моя нянька разинула рот, начала ахать и уронила клубок с нитками. Матушка стала печальна, гостья посмотрела на меня с негодованием. Я опять заплакал,
-- Каких ты девчат возил? Говори сейчас! -- крикнул дядя.
-- Не скажу! -- отвечал я резко, -- вы не стоите, не стоите, чтоб я вам отвечал, не стоите!..
С этим словом я рванулся, выбежал в залу, схватил со стола фуражку, надел ее, как сумасшедший, на голову -- и в одном сюртуке очутился за воротами.
Мороз освежил меня и образумил. Были уж сумерки. По тротуару, скрипя по снегу, шагах в десяти от меня, шел наш немецкий учитель. Стало совестно попасться ему в одном сюртуке нараспашку, с заплаканными глазами. Я не знал, что делать: встретиться ли С учителем, или воротиться.
И к счастью и к досаде моей (потому что уже немец-учитель был в четырех шагах), выбежали за мной Арина и Михалыч.
-- Куда вы? Куда вы?
-- Подальше от вас,-- отвечал я им под нос раздраженным голосом.
-- Хоть шинель-то наденьте, барин! -- сказал Михалыч.
-- Ах да! Вынеси мне в переднюю шинель.
Я воротился в переднюю и только что переступил порог, нос с носом столкнулся с моим дядюшкой; но или гнев его прошел сам собой, или слова мои его озадачили, или поступок мой испугал его, только с первого же взгляда на него я понял, что припадок гнева его миновал окончательно. Долго покачиваясь и посматривая на меня с каким-то кислым упреком, он стоял и не говорил ни слова.
Я стоял, потупя заплаканные глаза, и дрожал всем телом.
-- Ну, именно, -- говорил дядя тоном дружеского выговора,-- именно, дурак! Что я... тебе... разве... ну, где ухо?.. Кажи! Цело ли ухо?
И дядя мой собирался расхохотаться.
-- Вы не ухо, а меня обидели, -- сказал я, не поднимая глаз, и опять заплакал.
-- Ну, вздор! Ну, где я тебя обидел! Кажи! Где я тебя обидел? Ну, кажи!.. именно, я люблю тебя... именно...
-- Каких девчат я возил катать?.. Разве сестра моего друга девчонка? Разве доставить удовольствие бедному семейству грех? Разве...
И я опять не договорил, залившись слезами и в то же время внутренне торжествуя, потому что чувствовал уже в эту минуту свою победу над доброй душою моего слабого дядюшки.
Тут последовала сцена комически-трогательная. Мой дядя расплакался, охватил мою шею и начал целовать меня.
Сквозь слезы я стал смеяться и, совершенно разнежившись, приложился жаркими губами к той самой руке, которая за минуту чуть-чуть было не оторвала мне ухо.
Михалыч смотрел на эту сцену, посмеиваясь. Арина стала мне опять толковать про обед, но мне было не до обеда: мой аппетит прошел окончательно и возобновился только во время чая, почему я и съел в тот день за вечерним чаем чуть ли не целый хлеб.
Сцена за столом и приключение с ухом нимало, однако ж, не убедили меня в том, что я нисколько еще не похож не только на жениха, но даже далеко не взрослый и что, стало быть, любовь моя не что иное, как одна из тысячи ребяческих химер.
Если б в это время кто-нибудь постарался разочаровать меня,-- кто знает?-- быть может, я легко бы поддался влиянию дружеской, безобидной насмешки.
Будь я мальчиком большого света, девушка с мещанскими привычками, даже и в этом возрасте, не могла бы мне долго нравиться. Но разочаровать меня было некому. Дома я упорно хранил тайну. Правда, матушка неохотно стала отпускать меня к Хохлову и не раз начинала, заставая меня за книгами:
-- Ну, вот, это полезнее, чем...
И не договаривала, или:
-- Лучше бы ты урок учил, чем бог знает какими пустяками набивать себе голову: еще рано.
Что такое рано, -- я ее не спрашивал и как ни в чем не бывало молчал по-прежнему.
Но в годы нашего отрочества, в первую пору понимания романов и пробуждающихся чувств, есть ли возможность не отыскать себе какого-нибудь наперсника? Потребность высказаться давно меня мучила; она-то и заставила меня так проговориться перед старой няней. Скоро я нашел по себе друга, поверенного самых задушевных тайн моих, и, как увидим, я не обманулся в выборе.