Приложа ухо к двери, Христофорский с полчаса не двигался с места.
Наконец, когда собака затихла, а петух запел, он воротился в постель и перекрестился. "Трофим меня хотел убить, это ясно", -- думал он, засыпая.
"Это ясно, он хотел убить меня!" -- думал он, просыпаясь на другой день раньше обыкновенного...
XIII
А Трофим и дома не ночевал... Исчезновение гармоники огорчило его гораздо сильнее, чем вычет рубля из жалованья. Он знал, что приходил барин, и знал, что, пока он ходил за дровами, никого на дворе не было: это его штуки, догадался Трофим, и напала на него злость и досада великая. Рассердился Трофим. Не хочу же ему служить, черт он эдакий! Прости господи! Не хочу, плевать мне на их жалованье, пойду к Степану Степанычу, просто скажу, так и так, не хочу служить...
И пошел он с этой мыслью к Степану Степанычу, да дорогой вспомнил свою солдатку и отправился к ней куда-то к Крымскому броду. У солдатки нашел он маленькую трехгодовалую дочку в жару, чуть не при смерти, и, забывая все на свете, несчастный Трофим остался у ее тряпичной колыбели. Он то брал ребенка на руки, то качал его, то закутывал его ножки в дырявое стеганое одеяльце.
Так прошел весь вечер, и так прошла половина ночи. Солдатка дала Трофиму поужинать, поднесла ему стакан водки и уговорила его ночевать. Трофим остался ночевать, но проснулся на заре, и ушел от солдатки прежде, чем та успела за водой сходить: Трофим вспомнил, что дома надо ему вычистить сапоги Христофорскому и поставить самовар. Привычка, или, лучше сказать, врожденный инстинкт долга, заставили его спешить домой на послуги к тому самому Христофорскому, которого накануне он бранил всеми употребительными и в печати неупотребительными словами. "Еще успею с ним развязаться! -- утешал себя Грофим, шел и ворчал себе под нос.-- Да-а! Ты со мной расквитайся, не то деньги подай, не то струмент (гармонику свою он называл струментом), Струмент мне подай, не ты за нее деньги платил, вот что... растакой ты сякой!.." И тому подобное...
Когда Трофим пришел домой, Христофорский был уже на ногах и ходил по кладовой, обозревая, все ли цело.
Христофорский узнал, что Трофима нет, что камора его заперта, и его ночные подозрения превратились в несомненную уверенность; он уже думал, что Трофим бежал и что он, Христофорский, обо всем этом обязан дать знать полиции, как вдруг, проходя нижние сени, он совершенно неожиданно застал Трофима под лестницей. Трофим преспокойно ставил самовар.
Христофорский остановился, сначала струсил, потом вытянулся и подбоченился.
-- А где ты был ночью? -- спросил он Трофима.
-- В Москве был,-- спокойно отвечал Трофим, не поворачивая спины.
-- Где ты был? Я тебя спрашиваю!
-- Ходил место искать.
-- Места искать! Нет, я тебя в полицию. Ты зачем ко мне ночью стучал, зачем в двери ломился? А?..
-- Может, кто и стучал, почем я знаю. А вот вы куда струмент-то мой дели? Вот что...
Христофорский вспылил: будущий богач не вынес, не мог вынести такого оскорбления, он схватил Трофима за воротник его чуйки и стал его дубасить.
Трофим был в десять раз сильнее Христофорского; не выносил своего барина и еще более был на него зол, но, несмотря на то, что даже губы его дрожали от негодования, он, не разгибая спины, позволил себя дубасить Христофорскому.
-- Вы не смеете меня трогать... вы!.. я еще не вам служу, еще руки у вас коротки...-- шумел Трофим.
А Христофорский продолжал, что есть силы, давать ему подзатыльники.
-- Я сейчас напишу записку Баканову, что ты хотел ночью обокрасть меня.
-- Я сам сейчас пойду... скажу, что вы меня обокрали, сейчас пойду.-- Трофим, только что перестали его бить, разгорячился, расходился не меньше Христофорского, уронил самоварную трубу, схватил шапку и вышел, размахивая сжатыми кулаками.
Прошло полчаса, у Христофорского еще и кровь не успела успокоиться, еще глупое лицо его было красно, как гребень индейского петуха, как уже пришлось ему вполне разочароваться насчет своей ночной смелости, в минуту явной опасности быть убитым и оскорбленным.
Только что Христофорский стал мечтать о том, что Александра Степановна нынче же с матерью отправятся к Иверской и отслужат молебен за то, что небесные силы заступились за такое, как он, сокровище, явился перед ним, как лист перед травой, кучер от Куляпкина и объяснил ему, что Куляпкин, узнавши о перемене калош, по дороге от Бакановых на Тверскую заехал с сестрой к нему, Христофорскому, и велел кучеру достучаться и взять у него калоши, так как они рано утром ему могут понадобиться, а калоши Христофорского сваливаются с ног и до того растоптаны, что и ходить в них совестно.
Передавая все это, кучер ухмылялся во всю свою кучерскую бороду. Доказательство у него было в руках -- калоши Христофорского.
Христофорский силился улыбаться, щурил глаза, извинялся, сказал, что Трофима не было дома, и что он боялся отворить дверь, так как по соседству много воровства, наконец, пошел за калошами Куляпкина, осмотрел их со всех сторон и, можете себе вообразить, достал из жилета двугривенный и дал кучеру на водку. Последнее обстоятельство красноречивее всего говорит, до какой степени Христофорский, несмотря на свой медный лоб, был сконфужен. Он смутно понял, что из всего этого может выйти какая-нибудь история, ибо Трофим, несомненно, побежал на него жаловаться Баканову, и в какой день! в тот самый день, когда его любовная записка к Александре Степановне должна решить его участь...
"Гм! как только отделаюсь, -- решил Христофорский, закуривая трубку, -- сам пойду к Баканову и расскажу ему, что Трофим... что... мне от этого скота житья нет, что он вывел меня из терпения... Гм!.. Надо будет сказать, что он и святого выведет из терпения".