Отец Стефан выслушал ответ мой, подошел к кафедре, где лежала книга для записывания разных учительских заметок, и написал, что я ответом своим доказал ему свое остроумие (или что-то в этом роде). Цела ли эта книга? И вообще, что такое писалось в этой книге? Кем она была заведена? Был ли какой-нибудь результат от такого нововведения? Не помню. Я бы и теперь забыл о ней, если б отец Стефан не польстил моему самолюбию. Может быть, книга эта была придумана самим директором, а потом раздумана. В 7-м, последнем, классе я уже не помню такой книги. Но при Семенове было время каких-то внезапных выдумок или педагогических фантазий.
Раз он вошел к нам в 5-й класс и обратился к нам с такою речью: "А умеете ли вы, господа, хорошо говорить? Я задам вам тему, и вы тотчас начнете говорить, но так, чтоб это было складно и даже красиво. Попов, начните говорить на тему: "ученье -- свет, неученье -- тьма". Попов был одним из первых учеников, но оказался плохим импровизатором речей. Никем из нас директор не остался доволен; но, как кажется, не шутя хотел заставить нас упражняться в красноречии, точно он предчувствовал, что мы доживем до адвокатских, застольных и юбилейных речей. Но в то время и из этой попытки ровно ничего не вышло -- никакого красноречия!
Вскоре после выхода моего из гимназии отец Стефан заболел тифом и умер во цвете лет своих. Чуть ли не вся Рязань была у него на похоронах, и не было такой барыни, не было такой нищей старухи, которая бы в этот день не плакала. Это был человек, который никому не старался нравиться и всем нравился. Неотразимо привлекательная была библейская, молодая красота его, звучный голос, величавая простота, легкая, почти неслышная походка, не скажу и ум, потому что не нужно было иметь много ума, чтобы в то время казаться умным в глазах рязанского обывателя.
Ни древние, ни новые языки не процветали в то время в Рязанской гимназии.
Учитель немецкого языка Бок, серьезный и солидный немец, превосходно говоривший по-русски, задавал нам по главе из немецкой этимологии или из синтаксиса. В 6-м классе он заставлял нас выучивать наизусть баллады Шиллера; в 7-м классе давал переводить с русского на немецкий или перелагать немецкие стихи на немецкую прозу. В классе он по двое вызывал к кафедре и спрашивал урок.
Все его уважали, боялись, но плохо учились. Кто раньше не знал немецкого языка или не обладал замечательною памятью, ничему не выучился в гимназии.
Этот Бок был семейный человек и жил у нас по соседству.
Кажется, у Бока были взрослые дочери, из которых одна бежала и вышла за кого-то замуж -- такие были тогда в Рязани слухи, и я не ручаюсь за их достоверность. Бок был человек мыслящий и, как кажется, глубоко презирал тогдашнюю крепостную Россию. Помню, как он язвительно хохотал, когда при нем зашла речь о какой-то реформе. "Возможно ли чего-либо подобного ждать для России?.. Ха, ха, ха!" Еще помню одно его выражение: "Россия -- орел, который так наклевался всякой всячины, что у него от этого живот заболит. Есть такое пророчество -- это не я говорю..."
Вот все, что я помню об этом строгом и прямодушном немце.
Антон Тюрберт, у жены которого я брал уроки французского языка, скоро уехал в Москву или Петербург с женой своей. У него в Рязани умер и меньший сын его Петр; остался только старший -- Александр, который в это время, быть может, уже кончал свое ученье в Московском университете, а может быть, уже и кончил. Вероятно, старики не хотели жить с ним врозь: Александр остался у них единственным. Тюрберта впоследствии заменило новое лицо, некто Барбе -- француз, не успевший еще выучиться по-русски. Это был маленький, подвижный, средних лет человечек, не бледный, а белый как молоко, с черными блестящими глазками, по характеру добрый, но подозрительный и не столько вспыльчивый, сколько раздражительный. Ничего не стоило заставить его смеяться, и пустяками можно было рассердить его. Он приехал в Рязань с семьей, и ему была отведена квартира в здании старой гимназии (там же, где были квартиры и прочих учителей). Прежде всего Барбе стал исправлять наш выговор. Сначала мы читали вслух Телемака, а потом того же Телемака стали петь. Весь класс хором должен был читать одно и то же, растягивая каждый слог, с перерывами, то есть начиная новый слог не иначе, как по мановению руки учителя, который стоял посреди класса, точно дирижер, и в такт махал рукой.
Можете сами вообразить, как далеко было слышно, когда все мы, человек 30--40, разом выкликивали: "Ca-li-pso ne pouvait..." {"Калипсо не могла..." (фр.).} или другую фразу.
Барбе был уверен, что он тут-то и поймает на месте преступления того из нас, который не умеет выговаривать по-французски, как следует, и действительно, он вдруг останавливал хор и нападал на того или другого ученика, крича: "Э! ты, голюбчик, стой, стой! Ты что тут-там. Repetez... leur! leur! leur! {Повтори... их! их! их! (фр.).} Э, я все слышу... тут-там". Это "тут-там" он почему-то употреблял беспрестанно, особливо когда горячился.
Добившись от виноватого настоящего произношения "leur", он опять начинал дирижировать, махая рукой, сгибаясь и распрямляясь, и прислушиваясь, и исподлобья поглядывая то направо, то налево, то на самую заднюю скамейку.
Не знаю, в какой степени это было полезно, но это было оригинально. В соседних классах так и раздавался этот членораздельный хоровой крик; так уж все и знали, что это Барбе урок дает.
Вся задача тогдашнего преподавания языков была только в том, чтобы мы понимали то, что читаем по-латыни, по-немецки или по-французски; о выговоре мало заботились, и никогда не упражняли нас в переводе с русского языка на латинский, немецкий или французский. Барбе, я думаю, первый принялся за выговор. Недаром мы вышли из гимназии, не имея никакого понятия об истории французской литературы: много-много, что мы знали о Расине, о Лафонтене, да кое-что о Вольтере. Конечно, кого интересовала французская литература и кто мог читать по-французски, благодаря домашнему воспитанию, тот знал гораздо больше того, что у нас успевали узнать, переводя Телемака на язык, почти что непонятный нашему учителю, то есть на русский.