Стихотворения Поэмы Проза - Страница 260


К оглавлению

260

   Хоть он и превосходно знал по-латыни, но не латынь его занимала, а еврейский язык. Он постоянно читал еврейских пророков. Еврейские стихи приводили его в восторженное умиление. Он, захлебываясь, не раз говорил мне, что тут каждое двустишие заключает в себе и мотив, и аккомпанемент к нему, точно на инструменте играют две руки, из которых левая берет аккорды и только усиливает впечатление, пополняет звуки, извлекаемые правою рукой.

   Насколько справедливо это замечание -- не могу судить.

   Вообще человек он был очень странный, какой-то фантастический. Он и в классах вел себя своеобразно, часто вдавался в фантасмагорию и по-своему объяснял явления природы. Так, раз он, таинственно улыбаясь, разъяснил нам, почему бог дал такую-то шерсть зайцу, такую-то медведю, такую-то лисице. Все же учение заключалось в писании на доске мелом какой-нибудь латинской буквы, в переводе ее и разборе этимологическом или синтаксическом. Затем строк 10 переводили мы из Цезаря.

   Дурных баллов он никому не ставил. Когда он был в классе -- я не помню, чтоб был шум или какие-нибудь шалости. Он был интересен, как человек какой-то особенный, как какой-то схимник во фраке. Все знали, что он постоянно постится и что едва ли женщины имеют для него какое бы то ни было значение -- он на них не обращал ни малейшего внимания.

   В. был у нас не долго -- два года или полтора, не более. Лет через 6 или 7 я встретил его в Москве около Заиконоспасского монастыря. Он был в очень потертом сюртуке, лицо его показалось мне опухлым, от него пахло водкой. Я узнал его и заговорил с ним. Он исподлобья вглядывался в меня и что-то припоминал; в это время монастырский послушник, который сопровождал его, толкал его под руку и куда-то торопил... Чем кончилась жизнь этого не совсем мне понятного человека? -- не ведаю.

   Я уже был в последних классах, когда появился у нас другой учитель латинского языка, некто Яновский.

   Это был человек, диаметрально противоположный В. Толстенький, большеголовый, с лысиной, рябоватый, с носом в виде сливы, всегда веселый, живой, очень образованный и, несмотря на то, что он смотрел маленьким Фальстафом, идеалист и эстетик.

   Возвращаясь домой из гимназии, он тотчас облекался в бухарский халат и прикрывал свою лысину ермолкой. Я часто заставал его именно в таком виде, но он не церемонился.

   Как учитель, он был дорогой для меня человек: он первый осмыслил свое преподавание, первый показал нам, почему именно латинский язык необходим для нас; он первый заставил нас подозревать, какие поэтические красоты и какие совершенства скрываются в римских классиках. Мы стали переводить и Цицерона, и Горация, и Тита Ливия, и Виргилия. В поэтах он обращал внимание на размер стиха и на особенности этого размера, на меткость эпитетов, на сжатость формы, на силу некоторых выражений, ставших афоризмами. Всем этим он сам восхищался, а потому и сообщал нам свой восторг. Я чуть не плакал, сознавая, до какой степени я мало еще знаю по-латыни. Я стал брать уроки у благовещенского священника, к которому ездил по вечерам, и доставалось же мне от него! Но он был не только недоволен мной -- он был недоволен вообще упадком латыни в семинариях. "Так ли мы знали в наше время!" -- говорил он. Глаза у него были серые, строгие, борода редкая, рыжеватая. Так, только с помощью посторонних уроков я мог порядочно учиться у Яновского, и, спасибо ему, он обращал на меня особенное внимание и ценил мое запоздалое рвение.

   Иногда в городском саду он сажал меня возле себя на скамейку, спрашивал, что я читаю, не написал ли еще каких-нибудь стихов, и восхищался стихами Бенедиктова. Бенедиктов был в великой славе. Каждое вновь появляющееся его стихотворение тотчас же заучивалось наизусть. Он всех подкупал новизной размеров и звучностью стиха. Звуки эти действительно были новы и не напоминали собой ни Пушкина, ни Баратынского. К сожалению, по большей части это были только звуки; но тогда никто не думал о содержании и не анализировал того, что нравилось. Пушкин отходил на задний план; про него даже студенты говорили, что он выдохся, что даже рифмы ему изменили (немногие понимали силу и красоту белых стихов его). Про "Песни западных славян" говорили, что эти песни ниже всякой критики.

   Яновский, классик Яновский, и тот поклонился Бенедиктову! Я стал ему подражать и очень благодарен судьбе за такое подражание. Оно научило меня искать гармонического сочетания слов или подслушать такие звуки, каких я и не подозревал. Забытый нами Бенедиктов конструкцией стихов своих, вероятно, и на Лермонтова произвел некоторое влияние. Так, например, его "Дары Терека" по своему тону напоминают стих Бенедиктова.

   Несколько иначе относился к этому поэту наш новый учитель словесности -- Николай Васильевич Титов. Он находил его так же, как и Марлинского, вычурным.

   Титов кончил курс в Московском университете и, как фаворит известного профессора литературы И. И. Давидова (некоторые уверяли, побочный сын его), был прислан к нам в Рязань в качестве учителя и, если не ошибаюсь, стал фаворитом и нашего директора. Это был красивый молодой человек, высокий, блондин, стройный, живой, всегда одетый по последней моде, светский по своим манерам; словом, не только между нашими рязанскими учителями, между всею рязанскою молодежью он казался денди и привлек к себе всеобщее внимание; все стали приглашать его: не было бала, не было вечера, где бы не было Титова. В него влюблялись, на него засматривались и побаивались его остроумия. Слышал я, что и он был неравнодушен к одной княжне К-ой. Жениться на ней ему не удалось -- родители на брак не соглашались. Будь он офицер, была бы еще некоторая возможность; но княжне стать учительшей -- невозможно! Как мне кажется, это не очень мучило Титова. Мне передавали в одном доме, будто он сказал: "Не признайся я самому себе, что я влюблен, никакой бы любви и не было..." Недаром, когда Титов появился в Рязани, я воображал, что вот точь-в-точь такой был Евгений Онегин Пушкина.

260