Итак, ничего нет мудреного, что Тургенев не раз при мне совершал свой утренний туалет и при мне чесал свои волосы.
Раз он был очень доволен, что процедура эта повергает меня как бы в некоторое изумление.
"Видишь,-- говорил он, весело поглядывая на меня своими вечно товарищескими, добрыми глазами,-- я беру эту щетку... теперь я начинаю чесать ею вправо: раз, два, три... и так до пятидесяти раз; теперь начну чесать влево, и тоже до пятидесяти... Ну вот, теперь со щеткою кончено... Беру этот гребень,-- им я должен до ста раз пройтись по волосам... Чему ты удивляешься? Постой, это еще не все... Погоди, погоди!.. За этим гребнем есть еще другой -- с частыми зубьями..."
И уж не знаю, шутя или не шутя, Иван Сергеевич уверял меня, что он ежедневно проделывает точно такую же операцию.
"Ни одной соринки, ни одной пылинки не должно быть у меня в волосах,-- говорил он, уже одеваясь.-- Причесываться -- это страсть моя, это у меня с детства. Когда мать моя еще "носила меня под сердцем", на нее, ни с того ни с сего, вдруг напала мания всех причесывать. Призывала горничных, сама расчесывала им косы и сама заплетала. Раз, в Москве, с улицы позвала она какого-то инвалида-солдата, должно быть, нищего. (Воображаю себе, в каком порядке была его шевелюра!) -- усадила его за свой туалет, вычесала, причесала, напомадила, дала ему денег и отпустила... Может быть, эта мания и перешла ко мне от матери".
При этом замечу кстати: Тургенев был уверен, что темя его с детства не совсем заросло и что мозг его, на том месте, где небольшая впадина, сверху прикрыт одною кожей.
"Когда я еще был в пансионе, школьником,-- говорил он мне в Спасском,-- всякий раз, когда кто-нибудь из товарищей пальцем тыкал мне в темя, со мной делалась дурнота или головокружение, и так как детский возраст не знает жалости, то иные нарочно придавливали мне темя и заставляли меня чуть не падать в обморок..."
Тургенев, конечно, не совсем на этот счет ошибался: врачи, которые исследовали его после смерти, нашли, что черепная кость его очень тонка и, весьма вероятно, на темени она была еще тоньше,-- так тонка, что подавалась или вдавливалась при сильном нажатии, особливо в раннем, отроческом возрасте.
Аккуратность Тургенева не уступала его чистоплотности и точно так же могла обходиться без всякой прислуги, как и одеванье.
Раз он ночью вспомнил, что, ложась спать, позабыл на место положить свои ножницы: тотчас же зажег свечу, встал и тогда только вернулся в свою постель, когда все уже на письменном столе его лежало как следует. Иначе он и писать не мог.
Не могу при этом не вспомнить, как в Спасском Тургенев, точно нянька, приводил в порядок детские разбросанные вещи: найдет ли фуражку, забытую на стуле,-- тотчас повесит на вешалку; найдет ли зонтик -- тотчас поставит в угол. Мало этого, иногда в наше отсутствие, заходя к нам в комнату, все приводил в порядок, без всякой ворчливости; убирал стол и платья вешал на гвоздики.
Подметив это, мы сами сделались аккуратнее и заботились о том, чтобы все было в отменном порядке.
Многим это покажется мелким и не стоящим внимания; но, кто знает, может быть фраза "ни одной соринки в волосах" обусловливала другую фразу, которую мог бы сказать Тургенев: "ни одного ненужного словца, ни одной лишней подробности в моих рассказах". В личности человеческой нередко великие, всем явные достоинства тесно связаны с мелочами и даже недостатками.
Тургенев был мнителен: туманный Альбион и морские путешествия заставили его надеть фуфайку во избежание простуды, и по примеру англичан летом носил он шелковую, зимой -- шерстяную.
Раз я ему посоветовал носить шерстяные фуфайки не на теле, а сверх ночной рубашки.
Тургенев, подняв брови, поглядел на меня вопросительно и сказал:
-- А это было бы так же полезно, как если бы воробей пролетел у тебя над головой.
-- То есть не было бы достаточно тепло? Ну, в таком случае, надевай две фуфайки.
-- А это было бы так же полезно, как если бы два воробья пролетели у тебя над головой.
И затем Тургенев стал мне доказывать, почему именно шерсть полезно носить именно на теле, как это и делают все путешествующие англичане, и не столько зимой, сколько летом, в самое жаркое время.
Этот в сущности пустой разговор я привожу только ради забавной оригинальности его возражений. Неожиданные, иногда очень смешные сравнения были присущи его самой простой обыденной речи и невольно запоминались.
К утреннему чаю, в столовую или на террасу, около 9 часов, Тургенев являлся, по большей части, в очень хорошем настроении духа и уж, конечно, без единой соринки в седых, но еще густых и красивых волосах, несмотря на то, что уже глубокие морщины бороздили подвижное, выразительное лицо его.
IV
Кто бывал в усадьбе Ивана Сергеевича, тот, конечно, не мог не заметить в его столовой около десятка портретов старого письма, в старых позолоченных и мухами засиженных рамах. От них веяло матушкой-стариной -- временами Екатерины и Павла. Несомненно, все они, эти портреты, участвовали в творчестве Ивана Сергеевича -- с детства глаза их следили за ним, и в зрелые годы, как образы, промелькнули в его повестях и рассказах. Все эти портреты до сих пор живо рисуются в моей памяти, до такой степени все они типичны. Тут был и какой-то сенатор, обшитый галунами и в звездах, осыпанных каменьями. "Невообразимый, патентованный дурак", по мнению Ивана Сергеевича, и глядел он на нас из своей рамы, слегка кривя рот от сдержанного самодовольства и упирая в меня свои карие глазки, ничего не выражавшие, кроме любопытства узнать: какой у меня чин и что я такое? Тут была и та красавица, которую при встрече похвалил за красоту сам граф Орлов-Чесменский; она глядела уже пожилой, набеленной, нарумяненной кокеткой, с напудренными буклями и висела на стене рядом с своим супругом, должно быть, большим меланхоликом, с большими воловьими глазами навыкате.