-- Только теперь я отблагодарил тебя за твою услугу; знай, что я тот самый, которого ты спас из огненной печки. Помнишь ли,-- говорит,-- как ты остался на поле и стал заливать ее! Если б я теперь не замахнулся, чтобы убить царевну, знай, что эти черти остались бы навсегда жить в ней и непременно бы тебя погубили; но теперь ты можешь жить с ней спокойно и счастливо. Поезжай на ту гору, где убил я трех девушек, там есть пещера, где ты можешь набрать себе столько золота и разных сокровищ, сколько пожелаешь; меня же ты уже больше никогда не увидишь; прощай! -- Сказавши это, он пропал в одну минуту. А царевич поехал с женой на свою родину и там, разумеется, стал жить очень счастливо".
Тем сказка и кончилась. Кто знаком с русскими сказками, тому конец ее вовсе не покажется оригинальным. И в наших сказках точно так же нечистые Духи обитают в красавицах, на которых не только замахиваются, но даже и рубят их без церемонии, имея, разумеется, на этот случай в запасе по сткляночке живой и мертвой воды.
Сказка досказалась вовремя. Были уже поздние сумерки, за деревьями уже мелькали стены и башни гостеприимного замка Ч-ых,-- мы спешили и, несмотря на неровности холмистой дороги, усеянной камнями, понеслись скорой рысью, прямо к замку. Потом, повернув налево, между садами и огородами, въехали в Душет и очутились на Миллионной улице.
Так, шутя, гг. душетские чиновники называют здесь главную улицу. Говорят, когда-то, во время оно, а может быть, и очень недавно, в Душет поздно вечером на перекладной въезжал какой-то прапорщик. Вообразив себе Душет огромным и красивым городом, он думал, что ямщик везет его околицей.
-- Пошел, болван, по главной улице! Я ж тебе говорю, мошенник, пошел по главной!--грозно кричал он, толкая в спину ямщика. Ямщик (из русских) обернулся и отвечал:
-- Помилуйте, ваше благородие! что вы! да это самая главная улица -- Миллионная!..
<1847>,
Это было в самый жаркий час едва ли не самого жаркого июльского дня в Тифлисе.
Солнце было неумолимо, а я без зонтика должен был идти с Авлабара на Эриванскую площадь {Мой рассказ относится к тому еще времени, когда на Эриванской площади не было театрального здания. (Прим. авт.)}. Как нарочно, ни одного извозчика! На старом деревянном мосту на одну минуту остановился я послушать шум Куры, полюбоваться быстротою волн, стесненных выступами береговых утесов, подышать свежим воздухом. Но на мосту показалось мне еще жарче, чем на улице; казалось, деревянный мост готов был подо мною вспыхнуть: так было горячо подошвам. По синему небу не проносилось ни одного облака. Ветер, который изредка поднимал пыль, вероятно, зарождался где-нибудь поблизости в ущельях, раскаленных солнцем, и не давал прохлады.
На Майдане {Майдан -- татарская базарная площадь. (Прим. авт.)} было довольно пусто; кучки азиатов сидели на бурках, в тени домов, или стояли на тротуарах, под холстинными навесами. Запах копченой рыбы, нефти, шафрану, мыла и сальных свечей попеременно услаждал мое обоняние. Бакалейщики {Бакалейщик -- продавец овощей и фруктов. (Прим. авт.)} выливали на мостовую воду, в которой полоскали пыльную зелень и овощи, дабы полуденный жар их не высушил.
На Армянской улице мне пришла в голову мысль отдохнуть в табачной лавочке.
Забравшись под низенький холстинный навес, я кивнул головой табачному продавцу, вероятно арзерумскому или трапезонтскому турку, пасмурному на вид, желтому, как шафран, и толстому, как бурдюк В коричневой куртке, вышитой черными шнурками, и в чалме, он сидел на широком чистом прилавке, свернувши ноги так, что один только полосатый носок выглядывал из-под складок широких шаравар, и лениво покуривал трубку с янтарным мундштуком.
-- Здравствуй! -- сказал я турку.
-- Здравствуй,-- отвечал он мне сонным голосом, и струйка дыму заволокла усы его.
-- Есть хороший табак?
-- Есть.
-- Хороший?
-- Дурной нет.
Я уселся подле него на прилавке, свесил ноги на улицу, снял фуражку и вытер лоб.
Купец молча предложил мне трубку, я молча взял ее и стал курить... Глаза его, черные и в то же время тусклые, как будто сквозь сон посматривали на меня с выражением совершенного равнодушия к моему присутствию.
Под навесом лавочки было так уютно и до того сносно жарко, что я готов был просидеть в ней до самого вечера.
На улице народу было мало; в жаркие дни тифлисская жизнь обыкновенно кипит или рано утром, или вечером; с полудня же до пяти часов едут и идут только из крайней необходимости. Против меня, на противоположном тротуаре, сидел нищий старик, сухой, длиннобородый и седой как лунь; голова была покрыта войлочной пыльной шапкой. Старик на проходящих не обращал ровно никакого внимания и, как философ, весь был погружен в рассматривание своих собственных лохмотьев, скудно прикрывающих наготу его. Возле этого почтенного старца, упираясь головой в какой-то мешок, на голых, солнцем раскаленных кирпичах лежал мальчик, лет восьми; его била лихорадка: он дрожал и беспрестанно закрывал затылок своей коротенькой буркой; у обнаженных, посинелых ног его лежала косматая баранья шапка, из которой торчал заржавленный кинжал и кусок арбуза.
-- Как жарко! -- сказал я невольно вслух, всмотревшись в живописную группу нищих.
-- Гм! да!.. жарко,-- отозвался турок.
-- Правда ли, что здесь иногда в простом народе от лихорадки лечатся арбузами?
Купец или не понял меня, или не расслышал. -- Да,-- сказал он, после некоторого молчания,-- арбуз хорошо, и дыня хорошо...