Калитка в палисадник была отворена (уж не была ли здесь Аграфена Степановна?); я вошел на террасу и осторожно стал отворять дверь в комнату. Пижон зарычал, и это одно уже потрясло мои нервы.
Скандинавцева я застал в постели; он спал непробудным сном, свесив руку, глубокомысленно расширяя ноздри и шевеля бровями. Я сел подле него на стуле. Пижон, закусив губу, из-под стола смотрел мне в лицо и, перекосивши морду, казалось, меня о тем-то спрашивал. Увы! что мог я отвечать ему? Мне стал представляться труп девушки, пойманный рыбаками и , распростертый на песчаном береге, стало представляться, что этот спокойно спящий юноша -- злодей, виновник ее погибели, и я... готов был помогать ему! Я заплакал.
Спящий махнул рукой и уронил трубку.
-- Сергей Иваныч! -- сказал я не без усилия над самим собой.
Скандинавцев проснулся, приподнял голову, зевнул и, усмехнувшись, спросил меня: о чем я плачу?
Я встрепенулся и в немногих словах рассказал ему, что случилось.
-- Так неужели утонула? -- спросил он.
-- Ну да, что ж больше! -- отвечал я, утирая слезы.
-- Жаль! Славная была девушка! Эй, Митька, готов ли чай! Да набей-ка трубку!
Мы посмотрели друг на друга -- я с ужасом, он с легкой усмешкой.
-- Эх, как я проспал,-- сказал он, взглянув на часы, висевшие над кроватью на стене, обитой ковром.-- В деревне так не годится спать.
И он встал, надел туфли, халат и раскурил трубку, набитую мальчиком.
-- Так неужели в реку бросилась? -- спросил он снова, затянулся и пустил клуб дыма.
Я уж и отвечать не мог.
-- Успокойтесь, молодой человек,-- сказал он наконец, поглядев на меня раз десять сряду, как бы любуясь моим отчаянием, -- успокойтесь! все хорошо! Никто не утонул! Успокойтесь!
-- Помилуйте, как я могу...
-- Мне говорить вам теперь неловко.-- И он взглянул на дверь, за которой Митька наливал чай.-- Ну, а если вы не разучились читать, а главное, если вы скромный молодой человек, прочтите, я вам дам письмо.
Я взял письмо, вынутое им из шкатулки, и прочел:
"Друг Сергей!
Последняя записка Л. меня и волнует, и радует. На 27 июля, как сказано, я буду в лодке на известном тебе месте в два часа ночи. Сестра моя будет в экипаже, по ту сторону Оки, у пустых хлебных сараев. Матушка моя подождет нас на станции, у знакомого ей станционного смотрителя. Если ночь будет бурна, не жди -- жди в следующую ночь. Если Л. не решится -- бог с ней! Я во второй раз свататься не буду, потому что знаю, это бесполезно. Хрустин же сказал мне, что он рад, стало быть, в чем препятствие? Обнимаю тебя, прощай. Эту записку доставит тебе тот самый отставной актер, с которым ты на охоту ходишь. Распоряжайся и с своей стороны. Я в тебе уверен. До свидания, остаюсь твой друг П. С.".
-- Неужели? Самоситов?! -- воскликнул я, не веря глазам своим.
-- Он и есть, а вы почем знаете?
-- Я слышал, скажите... как это? ах, как это странно! Хороший ли он человек? Как бы мне увидеть его? Где же это он ее видел?
-- Он уже четыре года ее любит без памяти. Ваша кузина была в пансионе у мадам Фляком, а эта мадам Фляком была когда-то гувернанткой у его сестры, Марьи Петровны. Марья Петровна познакомилась с Лизой, ну, и брала ее к себе по воскресеньям. Вот и все... а я был его товарищем, знаю его характер и все благородство души его. Они обвенчаются, не спросясь у вашей Аграфены Степановны, и прекрасно сделают...
Что еще скажу я в заключение? Хрустин дня через два узнал от меня все. Сначала он так дико на меня посмотрел, как бы не доверяя словам моим, что я испугался за свою нескромность; но потом таинственно, как соучастник мой, с полустрогим и с полушутливым выражением в лице и в голосе, подозвал меня к себе, погрозил пальцем и сказал: "Смотри, повеса, ничего не говори Аграфене Степановне".
Рассказ несовременный
I
У Христофорского Мокея Трифоныча случилось маленькое несчастье: прачка потеряла носовой платок.
Трофим, нечто вроде дворника и в то же время нечто вроде слуги Мокея Трифоныча, стоял по этому случаю спиной к двери и, надувши губы (и без того толстые), упирал глаза свои в затылок своего огорченного барина. Скуластое лицо его было покрыто сумраком негодования.
Был поздний час утра.
Барин, сухой и длинный, на длинных йогах, как на жердях, стоял у комода спиной к Трофиму и то из комода на комод, то с комода в комод перекладывал белье свое. На ногах его были узенькие брюки верблюжьего цвета, на спине крест-на-крест рисовались подтяжки, на сухощавой шее, сверх повязанной манишки с высокими стоячими воротничками, не было галстука. Христофорский только что начал одеваться...
Трофим, сутулый и плечистый, был в тулупе и в смазных сапогах, ибо на дворе был еще местами снег, а на улицах грязь, хоть и веяло уже весенним воздухом. Впрочем, Трофим, не боявшийся никаких морозов, почему-то иногда и летом ходил в тулупе, вероятно, потому же, почему и медведи летом не скидают с плеч своих медвежьей шубы.
Барину было около 27 лет; Трофиму под сорок.
Трофим, угрюмый на вид, был в полнейшем смысле слова неотесанный добряк, много на своем веку испытал всяких невзгод, остерегался и боялся всего на, свете, в особенности господ, но одного только не боялся -- не боялся своего нового барина, Мокея Трифоныча. Готовый на услуги всем и каждому, он никак не мог угодить одному только Мокею Трифонычу, несмотря на то, что от этого господина зависела, так сказать, вся жизнь его, все его земное пропитание. Мокей Трифоныч мог сменить его и найти другого слугу, разумеется, мог это сделать не иначе, как с согласия купца и почетного гражданина Степана Степаныча Баканова, у которого нанялся он служить при кладовой, куда приносилась, привозилась и отдавалась на сохранение, за известный процент, всякая движимая собственность. Христофорский обязан был выдавать билеты, вести книги, записывать приход и расход и за все это получал от Баканова: квартиру, состоявшую из одной комнаты с перегородкой, дрова, свечи и 25 рублей месячного жалованья, вдвое больше того, что получал он в казенной палате, где был записан в качестве канцелярского чиновника. Но жалованье Трофиму шло по пяти рублей ежемесячно от того же Баканова. Таким образом, и услуги Трофима ему, Христофорскому, ничего не стоили. Христофорский гордился своим завидным положением.