-- Верь,-- говорила я,-- что я буду вечно любить тебя, потому что должна любить.
-- Кто навязал тебе такой долг? и что есть вечного? Разве не может случиться, что ты полюбишь другого?
-- Нет,-- не может.
-- А если это случится?
-- Никогда,-- сказала я, вставая,-- никогда этого не может случиться. Постой! неужели ты способен еще полюбить другую больше, сильнее, чем законную жену свою!
-- Не сердись, законная жена! и не ревнуй к будущему. Ведь я еще сам не знаю, буду ли я любить кого-нибудь, это только может быть, а что можеть быть, за то я не отвечаю.
-- А кто же отвечает? Кто?
-- Природа, которая так создала нас, или -- никто.
-- Что же после этого... любовь... и это кольцо?
-- Все это ничего,-- проговорил он с небрежной миной, не подозревая, какой удар наносит он моему спокойствию; вся моя будущность предстала мне в виде хаоса без основания, без цели, без утешения, без надежды здесь, без надежды -- там. О! сколько раз мне хотелось плакать, хотелось уверить себя, что муж мой шутит. Без нарушения наружного согласия между нами завязалась тайная борьба, от которой, бессильная, я падала перед ним, таким же бессильным, как и я, но спокойным и уверенным в своих непонятных мне теориях. Пустой звук делал он из любви, хаос из жизни. "Новая жизнь еще не создалась,-- говорил он,-- оттого и мрак, и хаос..." Раз вздумал он мне пресерьезно доказывать, что я вовсе не люблю его, что это просто магнетизм и электричество. Я уже и возражать перестала, мне даже казалось, что я начинаю верить всему, каждому его слову. Я уже готова была отказаться от всех дорогих мне убеждений, лишь бы сохранить любовь его. Что, кроме любви, могло быть между нами общего? что иное могло надолго, если не навсегда, связать нас? Как утопающая, я хваталась за каждую соломинку; то боялась слишком от него удалиться, то боялась излишним усердием надоесть ему. Видит бог, какие страшные прожила я дни и ночи.
Когда он был не в духе, хмурил брови или казался таким сердитым, я не могла быть веселой и, стало быть, ничем не могла развеселить его. Когда он был очень весел, ему хотелось шума, друзей, острот и рассказов, может быть, и забавных, но не всегда для меня приятных, и, право, если б была возможность, в эти минуты он нанимал бы музыку. Однажды утром я нашла его в такой тревоге, что испугалась. Он сказал, что видел дурной сон; я ему не поверила, потому что дурным снам, так же как и дурным приметам, он не верил. Он сказал, что поедет в Москву. Я сказала: поезжай. Пошли узнать, нет ли извозчика. Я послала, и через полчаса привели нам дрожки. "Жди меня, моя милая, к обеду",-- сказал он и уехал,-- зачем? -- я его не спросила, а самой себе я задавала этот вопрос целый день... К обеду (мы всегда обедали около четырех часов) явился Дусов. До шести часов мы не садились за стол. Дусов был голоден, как собака; я напоила его кофе. За обедом я почти ничего не ела -- муж не являлся; я не знала, что с ним, и стала верить, что не к добру был сон его.
-- Как вы думаете,-- спросила я Дусова,-- отчего не едет муж мой?
-- А могут быть разные причины, Марья Игнатьевна,-- отвечал он, согнувшись, как котенок, и под столом потирая руки.
-- Какие же причины?
-- Да разные бывают причины. Он мог встретиться с предметом какой-нибудь потухшей страсти и увлечься.
-- Увлечься! чем? --- спросила я.
-- Ну, чем -- воспоминанием, конечно!
И он так засмеялся, что в эту минуту мне хотелось прибить его.
-- А может быть, и то,-- продолжал он,-- что пригласили его старые приятели в какой-нибудь Троицкий или Печкин, закусить того-другого, ну, совестно же отказываться.
-- Ну-с, а еще что может быть? Все говорите.
-- О, да мало-ли что, Марья Игнатьевна, он мог в это время броситься в Москву-реку, чтоб спасти утопающего, и теперь, очень может быть, сушит платье перед печкой у какой-нибудь калашницы.
-- Полноте,-- сказала я с досадой,-- неужели вы думаете, муж мой бросится спасать утопающих?
-- А вы думаете, нет? непременно бросится.
-- Неправда, он ради меня побережет себя и не захочет потонуть, спасая бог знает кого.
-- Как бог знает кого! -- сказал он.-- Что вы? Человек, хоть и свинья подчас, а все-таки человек... Видите-с, Марья Игнатьевна, муж-то ваш добрее, чем вы, для него все люди суть люди, даже и я человек, а уж, кажись, на что пьяница!
-- Да... я желаю, чтоб он был истинным христианином.
-- А не желаете, чтоб он за брата душу свою положил.
-- Послушайте,-- сказала я, бледнея,-- если: с мужем случилось несчастие и вы не хотите...
Я вдруг вообразила, что Дусов хочет постепенно приготовить меня к удару. Если бы он не расхохотался и не подавился бы вдобавок, я бы упала в обморок.
Он скомканным платком утер свое крошечное лицо и проговорил наконец, что до сих пор ни о каком несчастии до него сведений не дошло.
-- Ведь я сама не рада,-- сказала я, вставая из-за стола,-- что меня так беспокоит его отсутствие.
-- Я это очень понимаю,-- сказал Дусов,-- я сам нынче встал не в духе и очень беспокоился; вчера потерял манишку,-- думаю себе: ну, в присутствие,-- куда ни шло, застегнусь,-- а вот как же я пойду обедать? -- и проч.
Все это, все эти разговоры я очень помню, потому что душой и сердцем принимала в них участие. Я люблю так же рыться в моих воспоминаниях, как другие любят читать рассказы. Из той атмосферы, которой я дышала до моего замужества, я вдруг перешла в другую жизнь, в мир таких слов и поступков, к которым надо привыкать, чтоб они не казались преувеличенно странными. Да простит мне бог, если я ошибаюсь! Вечером я и Дусов пошли к часовне, откуда видна была проселочная дорога из Москвы. Только что мы вышли, вдруг идет к нам навстречу высокая, очень красивая дама. На ней была турецкая шаль, соломенная шляпка, голубые перчатки, браслеты и уж я не знаю, чего на ней не было. Из-под шляпки выбивались два густых черных локона, черные глаза щурились от солнца. В лучах вечера она была блистательна.